Поиск

Первый эшелон. Е. Н. Невесский (часть 7)


Продолжение. Начало.

Печку топили по очереди. Дрова, оставленные прежними хозяевами, помещались в небольшом сарае во дворе. Как это ни странно, но спустя три, четыре дня, несмотря на скудность питания, я почувствовал себя крепче. Впрочем, это было естественно. Ведь движение было сведено к минимуму.

Проблемой для обитателей барака была носка воды. Это делали наиболее сильные, молча, без препирательств. Колодец находился довольно далеко, за небольшой дорогой в низине. И вот через несколько дней я решил сходить за водой. Взяв ведро, я пошел по узкой вытоптанной в глубоком снегу тропинке. Путь назад был тяжелым и долгим. Но я принес это ведро, и с тех пор проделывал это каждый день. Все воспринимали это молча, как должное, но в их молчании я чувствовал благодарность, и это странным образом укрепляло дух и чувство жизни.

— Подживает у тебя рана хорошо, — сказала как-то Тоня, делая мне очередную перевязку, — скоро и совсем заживет, ну, а с осколком так и будешь ходить, не резать же его сейчас!

Стоял декабрь. Все засыпало глубокими снегами, завернули крутые морозы. Мы медленно умирали с голода. Не было ни отчаяния, ни стонов, ни протестов. Все знали, что это бесполезно. Люди просто угасали день за днем, бродили как тени, а большую часть времени лежали и спали. В углу барака в куче мусора я нашел старый растрепанный томик Мельникова-Печерского дореволюционного издания и иногда читал.

Только один раз взорвалось возмущение, когда в наш дом вошли два немца, ефрейтор и солдат-переводчик. Ефрейтор пересчитал нас, осмотрел помещение, что-то записал. Солдат спросил: — Вши есть?

— Как не быть, — отозвались ему.

— Скоро будем делать дезинфекцию. Переводчик говорил абсолютно чисто и свободно по-русски, с едва заметным акцентом.

— А как насчет питания? С голоду пухнем! — заговорили вдруг сразу несколько голосов. Немцы переговорили между собой.

— Питание отпускается согласно нормам, — сказал переводчик.

— А ты ел когда-нибудь навоз?! — вдруг выдвинулся вперед почерневший донельзя изможденный солдат с повязанной головой. Он сказал это тихо, но глаза его, обращенные на переводчика, горели такой ненавистью и такой мукой, что тот невольно отступил назад.

— Нет… — сказал он растерянно.

— А я ел сегодня навоз, — продолжал солдат, — коровий навоз, который собрал в сарае!.. Мы умираем с голода!.. Зачем нам дезинфекция?.. — Пленные зашумели.

Немцы снова коротко перебросились репликами.

— Спокойно! — вдруг закричал переводчик. — Тихо! Питание отпускается согласно нормам! Всякое недовольство немецким командованием будет пресекаться! Немцы вышли в наступившей тишине.

— Вот так, послышался голос. — Пресекаться.

По вечерам некоторые пленные долго варили что-то в котелках. Это были, как я догадался через некоторое время, отбросы, которые они находили около дома в старых мусорных кучах. Мне тоже удалось разыскать большой мозговой мосол, которого получилось нечто вроде бульона. Но увы, это была единственная удача.

Мы не знали, что делается на фронте, но были уверены в том, что немцы не взяли Москву. Эта мысль жила где-то в подсознании постоянно и была незримой опорой в нашем нелегко положении. Единственным информатором нашим была Тоня которая общалась с более широким кругом людей — врачами, немецкой охраной и т.д.

— Отступают немцы, братцы! — сказала она однажды тихо.

Бегут, говорят, из-под Москвы! Раненых и обмороженных везут оттуда много…

Когда она это говорила, настала мертвая тишина. И потом словно шелест, словно немой взрыв прозвучал в нашей закоптелой комнате. Не было уже лежащих, стонущих, ушедших в забытье.

— Откуда взяла, сестрица?

— Да врачи говорят, немцы-солдаты тоже говорят…

И как бы в подтверждение этой ошеломительной, этой солнечной вести ночью был налет на Вязьму. Гудели самолеты и где-то невдалеке рвались бомбы, потом бомба грохнула совсем близко, дом качнуло, раздались крики, заглушенные стенами. Наши, ребята, наши!.. — шептал кто-то в темноте, — гляди, как заполыхало, бегают, сволочи…

В инее замороженных окон вспыхивали розовые отблески пожара. И не было страха, что следующая бомба упадет на нас. Было исподволь нарастающее яростное торжество. Оно кружило голову как хмель, оно воскрешало умирающие надежды, подступало нежданной безотчетной радостью.

Голод терзал. В надежде подобрать что-нибудь съедобное или полусъедобное я отходил все дальше и дальше от дома. Узкие тропинки, протоптанные в глубоком снегу, вились вокруг нескольких обывательских домов, в которых размещались раненые военнопленные. Одна из них тянулась дальше сквозь поломанные заборы. Пройдя по ней в один из дней, я очутился у закоптелых развалин. В нескольких местах снег был разрыт, лежали какие-то обуглившиеся комки. По-видимому, здесь в поисках чего-то рылись люди. Комки оказались спекшимися обломками льняного и подсолнечного жмыха. Развалины были, по видимости, остатками сгоревшего маслоделательного завода1 или склада. Жмыхи были съедобными. Но какого стоило отыскать среди этого угля приемлемые обломки! Несколько дней я ходил в развалины и копал в угле отыскивая жмых. Я делал это с каким-то упорством отчаянного потому, что ноги дрожали, руки не слушались, и ватная слабость все больше и больше сковывала движения.

Но именно здесь, среди этих развалин мне вновь улыбнулась судьба.

Подходя через несколько дней к развалинам, я увидел людей. Это были мужчина и женщина в гражданской одежде. Они также разрывали кучи горелого жмыха, однако, капитальными лопатами и складывали годные куски на мешковину. Я не знал, что это за люди и, зайдя немного со стороны, поодаль от них тоже начал разгребать снег. Тут я увидел за развалинами лошадь, напряженную в сани и маленькую черную собаку, бегавшую около саней. Я догадался, что увиденные мной люди, крестьяне, приехавшие из деревни за горелым жмыхом и получившие у немцев разрешение въехать на территорию госпиталя. По-видимому, так оно и было в действительности. Но здесь мне пришла в голову другая мысль, которая была значительно более существенной.

Мой взгляд неотступно следил за собакой. Это была жизнь. Но как поймать ее? Как взять ее при хозяевах?

Крестьяне собирались уезжать. Они уложили отобранный жмых на сани, укрыли все рогожей. Путь был том один. Проваливаясь в снегу, я пошел прямо к ним и подошел к саням.

— Здравствуйте, — сказал я.

Они внимательно смотрели на меня.

— Здравствуйте, — ответила женщина тихо.

— Я из лагеря, — продолжал я, — вы не отдадите мне собаку?

— Зачем?.. — спросила женщина.

— Вы сами знаете… — сказал я.

Боже мой… — сказала женщина. Она смотрела на меня широко открытыми глазами. Пристально и с какой-то невыразимой тоской. Потом отвернулась и отошла прочь. Она позвала собаку и, схватив ее за ошейник, подтащила ко мне.

— Дай тебе Бог… — сказала она.

Они сели в сани и быстро отъехали, скрывшись за углом. Собака рычала и вырывалась, стараясь укусить меня. Я потащил ее в развалины, навалился всем телом и начал душить. Это была долгая борьба, потому что я был очень слаб, а она не хотела умирать и боролась за свою жизнь, как могла. Перочинный нож, который мне удалось вытащить из кармана, помог делу. Задыхаясь и почти теряя сознание от слабости, я вонзил его в собачье горло, и она затихла.

Я освежевал собаку и разрезал на части. Набил мясом карманы, часть положил за пазуху, часть взял в руки. Мне жалко было бросать собачью голову, я прихватил и ее. И это была ошибка, которая дорого стоила мне.

Подходя к нашему дому и держа собачью голову и куски мяса в руках, я увидел двух солдат на крыльце нашего дома. Один из них считался у нас старшиной. Это был крупный мужик. с перевязанной головой, с изможденным костистым лицом, поросшим, как и у всех нас, длинной грязной щетиной. Разглядев, что у меня в руках, он сошел с крыльца и, приближаясь ко мне, озлобленно закричал.

— Что несешь?.. Падали набрал?! Неси обратно! Выбрось все! Заразу разводить вздумал? Не пущу в дом! Выбрось все!..

Второй раненый поддержал его с неменьшей яростью. Я был ошеломлен этой встречей. Но на крик могли выйти другие люди, тогда все бы пропало.

— Хорошо, — пробормотал я, — хорошо, я все выброшу.

Повернувшись, я пошел обратно по тропинке, потом свернул в снег и начал бросать в сугробы куски мяса, собачью голову, все, что у меня было в карманах, за пазухой, стараясь запомнить места, куда падали куски, чтобы потом отыскать.

Они поджидали меня, когда я вернулся.

— Все выбросил? — спросил старший. А ну, покажи!

Он придирчиво осмотрел меня. Бранясь и бормоча что-то оба ушли в дом и долго еще шумели, рассказывая о моем поступке. Но они не встретили особой поддержки. Я молча забрался на нары. Инцидент был, как будто, исчерпан.

Всю ночь выла вьюга. Сухой снег бился в окна, тонко и жалобно гудело в печной трубе. К утру плотный снеговой покров покрыл все тропинки, замел все следы. Выйдя утром из дома, я убедился, что найти брошенное мясо будет очень трудно. Последующие несколько дней я посвятил поискам, которые нужно было вести скрытно, не обращая на себя внимания старшины. И наконец, я нашел первый кусок, потом второй, третий. Мяса было мало, значительно меньше, чем я принес из развалин. То ли я не нашел его, то ли кто-то частично уже успел подобрать. Я перебазировал все найденное в новое место, закопав глубоко в снег. И в тот же вечер сварил первый кусок мяса.

Человеку, не испытавшему смертельный голод, трудно представить себе смесь ощущений, когда перед голодающим оказывается кусок мяса. Это не только удовлетворение гнетущего голода. Это обострение многих чувств, резкое восприятие всей жизненной ситуации, звуков, запахов, цветов, меняющихся форм и контуров жизни. Поэтому, по-видимому, подобные моменты так отчетливо запоминаются. Я до нынешнего дня отчетливо вижу, например, край котелка и черные доски стола, еле освещенные мерцающим огнем, догорающим в глубине печи. Вижу поднимающийся пар, пляшущие на стене напротив черно-багровые тени, слышу слабое завывание ветра в трубе.

Я съел мясо и выпил бульон. Странным и легким было чувство возврата к жизни.

Я почти не запомнил лиц солдат, с которыми мне довелось прожить в этом доме около месяца. Но одно лицо запомнилось. Это был небольшого роста, щуплый и хрупкий на вид человек. Небритый, остроносый, в кривых овальных очках с железной оправой, со скорбно опущенными углами рта. Его речь выдавала интеллигентного человека. Он был так же, как и я, москвичом и ополченцем, и эта общность судеб в какой-то степени сблизила нас. Он был еще менее, чем я, приспособлен к тем условиям, в которых мы оказались. Полное крушение того мира, в котором он жил, ранение, плен, и то, что его сейчас медленно и целенаправленно убивали голодом — все это повергло его в состояние какой-то безнадежной депрессии. Он не бродил, как другие раненые в поисках дополнительной пищи, не копался в свалках, не отыскивал горелый жмых. Он довольствовался тем, что давали. Его ум, таивший, по-видимому, немалые познания, был инертен перед необходимостью действия.

— Мне непонятны многие вещи, — говорил он задумчиво и уныло. — Как можно было прозевать начало войны, начало, которое всегда становится известным обеим противостоящим сторонам с точностью до дня, если не до часа… А ведь прозевали, определенно прозевали, немцам удалось осуществить внезапность (нападения, отсюда и прорывы, и окружения, и отступление…

— Но ведь они не взяли Москвы и сейчас отступили…

— Да, видимо, отступили. Но почему они дошли до Москвы? Ну могла быть наша армия слабее, но не настолько же, чтобы отдать такие территории. И потом немцы. Ведь это же один из культурнейших народов. А все они как будто заражены манией убийства. Правда, отдельные солдаты могут проявлять человечность, но система убивает. Что, они хотят убить всех?

— И все же, — продолжал он после некоторого молчания, и в его бесцветных глазах за толстыми стеклами очков мелькнула слабая искра оживления, — и все же я думаю, что немцы потер- I пят поражение в этой войне… Вы подумайте, какая аналогия с наполеоновским нашествием. Начал Наполеон почти в тот же день, что и Гитлер. Армию собрал небывалую по тем временам более полумиллиона. Русская армия была втрое слабее наполеоновской в начале войны. До начала войны Наполеон завоевал всю Европу, даже Испанию. И начал с широкого наступления и наступал, наступал… А наши отходили. И чем глубже заходил в Россию, тем больше слабел. И заметьте, он слабел не только потому, что он рассредоточивал свои войска, растягивая коммуникации, но и потому, что встречал каждодневное и все нарастающая те русского народа. Этого фактора он не мог учел, учесть, как не могли его учесть все иноземные завоеватели нашей земли. В этом отношении психика у русских особенная, она выработана всей нашей историей со времен Батыя, а может и раньше. Вы обратите внимание на солдат нашего барака. Это все простые люди. Раненые. В плену. Без всяких, по сути дела, надежд спастись. Без всяких. Это смертники… Но разве они сознают это? Для них это будни войны. Они все время что-то делают. Достают какую-то еду… Что они едят? Глину, навоз, мертвечину? На что-то надеются. Тянут день за днем. Но разве они верят, что война проиграна? Нутром своим они в это не верят, не допускают, что немец может утвердиться навечно, что борьба может прекратиться. Это сидит подспудно в их психике, и это фактор колоссальный, потому что он массовый. И Гитлер недоучитывает этого так же, как недоучитывал Наполеон. Вот и прикиньте: с одной стороны, огромность расстояний, а с другой, этот специфический русский фактор, который можно также рассматривать как величину постоянную. Ну, а вооружение, умение воевать… Это я думаю после первых неудач мы восполним… И нож немецкий будет входить в Россию как в застывающее масло… И в конце концов завязнет А потом мы будем с великими трудами выталкивать его. И вытолкнем… А как вы думаете, — вдруг спросил он, еще более понизив голос, — может быть, они действительно едят мертвечину и это возможно?

Этого человека я решил подкормить, и каждый раз оставлял ему немного мяса в котелке. Он воспринимал это со спокойной и какой-то отрешенной благодарностью, не спрашивая, что это за мясо и откуда.

Но запасов мяса хватило ненадолго. И снова голод начал хватать за горло костлявой рукой. Отыскивать жмыхи под снегом становилось все трудней. Сон превратился в сплошную муку, снились горы пищи — хлеб, бутерброды, колбасы, фрукты в различных вариантах, соблазнительно близкие, иногда доступные, их можно было есть во сне, но они не унимали сумасшедшего, исступленного голода.

И тут снова словно жезл чародея простерся надо мной, и снова у меня в руках оказалась реальная еда. На сей раз это была кошка, случайно забредшая в наш дровяной сарай. Молодая и неискушенная, она доверчиво подошла на мой зов и подарила мне жизнь. Наученный горьким опытом я не стал рекламировать свою удачу. И несколько дней мы с Игорем (так звали моего, нового знакомого в очках) испытывали относительную сытость.

Шел декабрь. Приближалось рождество. В один из вечеров мимо нашего дома немцы проводили небольшую группу военнопленных. Стоял сильный мороз, и группа продвигалась медленно, ковыляя в неразметенных сугробах. Вдруг раздался крик и прогремел предупредительный выстрел. Мы прильнули к окнам. Один из пленных упал и, пытаясь приподняться, все глубже увязал в снегу.

Немец, стоявший над ним, еще раз закричал и снова выстрелил в воздух. Но движения пленного становились все медленнее. Больной или сильно ослабевший он был уже не в состоянии приподняться с земли. И тогда, немец, опустив автомат, дал очередь по лежащему и бегом пустился догонять ушедшую группу. Словно стон прошелестел в воздухе. Я не знаю, кто это застонал. Но только знаю, что этот стон всегда вырывается из груди людей, которые видят, как убивают их собрата.

Мы выбежали из дома. Пленный лежал ничком, уткнувшись в снег. Шинель на спине была прорвана и виднелась кровь. Мы повернули его. Пули прошли насквозь. Он был мертв. Рядом валялся вещмешок. Кто-то поднял его. Мы вернулись в дом. Среди примитивного солдатского скарба в вещмешке оказалась потрепанная карманная библия, которую бросили к дровам. Я подобрал ее. Листая книгу и читая обрывки малопонятных сказаний и легенд, написанных тяжелым языком, я внезапно наткнулся на «Песнь песней царя Соломона». Начал читать, и мне показалось вдруг, что я уже читал где-то нечто подобное. Да, конечно, «Саломея» Оскара Уайльда… Я прочел «Песнь» целиком. Словно среди всей этой крови и ужаса расцвел цветок красоты… Я понял тогда. Цветок этот может цвести всегда. Везде. Он равен жизни и смерти. Он нетлен. Это было как откровения. Как звездный луч, упавший вдруг с неба и осветивший неведомые глубины души…

Все кончилось. Все. Оставалось медленно угасать, лежа на соломе и слушая вой вьюги за окном. Люди в бараке походили на живые скелеты. Некоторые опухли и почти не вставали.

И вот разразилась тревога. В соседнем бараке обнаружен брюшной тиф.

— Теперь нам крышка, братцы, — сказал кто-то, — расстреляют всех немцы, а бараки сожгут. Будут они возиться с нашим братом.

Тяжелая тревога, словно туман, повисла в воздухе. Прошел день. Это был как раз канун Нового 1942-го года. Хрупкий сон обитателей барака был сломан в полночь шумной пальбой. Трещали автоматы, хлопали винтовочные выстрелы, взлетали в небо ракеты. В первую минуту зажглась странная, почти невероятная надежда. Но нет. Это не наши.

— Новый год празднуют. Стреляют, —сказал в темноте чей-то голос.

Да. Настал Новый год.

А на утро случилось то, что должно было случиться. В дом вошли трое немцев, ефрейтор и два солдата. Один из них, переводчик сказал:

— Сегодня все пленные будут отправлены в Германию. Всем приказано собраться. Через час будет производиться отправка.

Они ушли, сопровождаемые молчанием. Все понимали, что это будет марш в смерть. Во всяком случае, это было ясно для многих. Сборы были недолгими. Просто все оделись, кто во что мог. Через час пришел конвой в виде двух немецких солдат, вооруженных винтовками. Вид у них был хмурый. Неуклюжие от поддетой под форму теплой одежды, с низко надвинутыми на лоб пилотками, они начали торопить нас. В раскрытую дверь несло резким холодом.

Стоял сильный мороз. Белесая мгла висела над деревьями и домами. Они вели нас вереницей по узким тропинкам, потом по пустынным улицам, и скоро мы очутились перед знакомыми уже воротами в общий лагерь. Ворота раскрылись, пропустили нашу группу и со скрипом затворились. Все, кажется, было кончено. Один конвойный ушел, другой остался с нами. Мы топтались на месте, чувствуя, как мороз проникает в руки, ноги, начинает ползти по телу неотвратимой леденящей волной. Снег был утоптан. Недалеко чернели кирпичные развалины, из которых курился слабый дым. Перед нами тянулся пологий склон, весь изрытый черными норами. Из этих нор, похожих на волчьи, тоже тянулись дымы и шел пар. Здесь жили люди. Они врылись в землю как звери, спасаясь от мороза. А что же было там, в бетонных казематах, скованных ледяной стужей?

Наконец появился второй конвойный, прошел в сторожку у ворот, появился снова, заговорил с первым конвоиром, снова ушел. — Ап! Русь! Ап! — закричал первый конвоир, наступая на нас.

— Форвертс! Шнель! — И мы с удивлением убедились, что он ведет нас к выходу.

И вот мы снова идем обратно той же дорогой к нашему дому. Конвойный один. Он идет то впереди, то сбоку, заиндевелый, втянув голову в плечи.

— Не приняли нас, какая-то у них там неувязка, — говорит негромко Игорь, шагающий рядом со мной, — до завтра отправили, насколько я понял, обратно в барак.

1 Вероятно известный в Вязьме маслобойный завод Лютовых

Продолжение

gistory.livejournal.com

Добавить комментарий