Поиск

Первый эшелон. Е. Н. Невесский (часть 6)


Продолжение. Начало

… Утро. Воющий ветер врывается в серые проемы окон. Он несет с собой толпы снежинок, которые, покружившись над копошащейся массой людей, медленно оседают им на головы плечи. Снова задымили многочисленные маленькие костры. Сизый дым пластами висит в воздухе. Приглушенно звучат человеческие голоса.

Брожу среди людей. В одном месте в какой-то боковой пристройке без окон горит большой костер. Вокруг суетятся люди, а над костром висит большой черный котел с бурлящим нем варевом. Повар в грязном переднике, стоя на опрокинув ящике, мешает его палкой. Неужели кухня? Неужели будут кормить? Присоединяюсь к толпе ждущих, плотно стоящей у входа в пристройку, который охраняют несколько солдат.

Да, это была кухня. И часа через два мы выстроились в длинную очередь за едой. В руках у кого что — котелки, консервные банки. Люди словно пробудились. Давка. Громкие голоса. Словно луч солнца упал на толпу обреченных и воскресил надежду.

Четверть половника жидкой пшенной каши, мне казалось, что она едва покрыла дно консервной банки, но это была жизнь, несколько глотков жизни.

И снова бормочущие, проклинающие, дымные бетонные казематы, словно костлявой рукой схваченные промозглым холодом. Проходит час за часом. Брожу в гулких проходах между отдельными помещениями, спускаюсь на первый этаж, здесь та же картина, сумрачные дымные залы, наполненные людьми, а через проемы окон врываются клубы снежной пыли и прозрачные серебряные отсветы наступающей зимы.

Впоследствии я неоднократно думал: как мы могли все это вынести? Как вообще человек может выносить нечеловеческие условия существования? Как он может спать в пронизывающем холоде, на бетонном полу, изнывая при этом от голода — раненый, измученный, не имеющий надежды? Но, стоп. Надежда. Она не гаснет никогда. Сквозь огонь, дым, издевательства, в аду голода, бреда — всегда виден он, призрачный прекрасный ангел надежды. И это дает силы жить. Что там за поворотом? Не изменится ли все вдруг? Не рухнут ли черные бастионы тьмы?

«Москву-то взяли, говорят? Отдал-то Москву Иосиф? А?» «Да брехня! Бомбят ее, сказывали… Окружить ее немец хочет…» Подобные разговоры слышатся то здесь, то там, эта тема не сходит с уст так же, как и другая тема — почему? Почему могло так случиться, что немец взял все, топчет нашу землю и творит на ней все, что захочет? Горечь, какая-то циничная злоба, тоска звучали в голосах.

И все-таки это были русские солдаты, несмотря на цинизм и тоску. Поверженные, они были единой массой, ненавидящей и непокорившейся. Лишенные оружия они не были лишены лица, и враг у них у всех был один, иного племени, иного духа, с которым не может быть примирения.

И впоследствии, пройдя многие рубежи жизни и смерти я всегда видел это — эту настроенность, эту убежденность и несомненность в необходимости сопротивления для русских людей, попавших под иго немцев. Коллаборационизм был обречен на Руси, и немцы не поняли, да и не могли понять обыкновенно сильного начала духа нашего народа, имеющего глубокие исторические корни.

Короткий день угасал. Несколько раз я подходил кухне, но там было сумрачно и темно, кормить пленных второй немцы, очевидно, не собирались.

Я прилег на пол около солдата, который, по-видимому, спал. Постанывая и бормоча что-то, он был спокоен, и мы грелись шина к спине, и потянулась долгая, слепая ночь с мертвой хваткой холода, неумолчным завыванием вьюжного слабым шелестом падающего снега.

А когда забрезжил рассвет, я увидел, что мой случайный товарищ мертв. Странное выражение спокойствия застыло на его белом лице с открытыми глазами.

Может быть, так прошло еще два-три дня… И внезапно пришла перемена. Она появилась в виде двух немцев, которые шли в сопровождении переводчика. Немцы шли медленно, видимо, пытаясь разобраться в обстановке, а переводчик — солдат, одетый в нашу форму, но в отличие от нас чистый и гладко выбритый, время от времени кричал: «Раненым немедленное собраться у лагерных ворот!» Он повторял эту фразу раз за разом пока эхо ее не затихло в глубине бетонных зал.

И из серых скоплений лежащих, сидящих, стоящих фигур потянулись понурые тени людей, перебинтованных, с подвязанными руками, хромающих, согбенных…

Нас построили, под конвоем вывели за территорию лагеря и вскоре привели к низкому, особняком стоящему большому дому. Дом и большая прилегающая территория были окружены забором. У ворот стояла охрана.

Неровная шеренга раненых выстроилась перед домом на плоской площадке. Пар от дыхания клубился в холодном воздухе. За ночь выпал снег и его острый запах щекотал ноздри. Невдалеке стояли немецкие конвоиры.

Рослые, сытые, с красными лицами они курили сигареты и лениво переговаривались. Боковины пилоток у них были опущены на уши. И почему-то именно это обстоятельство бросалось в глаза. Немцы были одеты легко. Не по-зимнему. Не у одного меня, по-видимому, мелькнула эта мысль.

Из дома вышла группа из трех человек. Немецкий офицер и два наших русских военных врача. Они начали медленно обходить шеренгу, сортируя людей. Когда очередь дошла до меня, врач спросил: «Куда ранен?» «В плечо». «Другая рука работает?» «Работает». «Ноги целы?» «Целы». «Санитаром…» — сказал он и показал жестом на небольшую группу отобранных легкораненых.

Нас разбили на три группы. Одна группа направлялась в лазарет, другая — в какие-то бараки и, наконец, в третьей сосредоточились те, кто был назначен работать санитаром.

Дом, куда мы вошли, был, по-видимому, раньше больницей1. Обширная прихожая с топящейся печкой и стойками для регистрации, а за ней широкий коридор, по бокам которого отдельные палаты для больных. Теперь это был лазарет для военнопленных. Здесь помещались тяжелораненые, которым каким- то чудом удалось избегнуть смерти во время пленения, раненые в ноги, больные и изнемогшие до предела. Это был ад.

Тяжелый спертый воздух наполнял помещения. Запах лекарств, испражнений, грязи и крови. В палатах на вплотную сдвинутых койках и нарах лежали люди. Землисто-серые исхудавшие лица, огромные глаза с выражением отчаяния, безысходности и злобы. Некоторые лежали одетыми, под шинелями, другие под рваными одеждами, в буром от грязи и засохшей крови белье. Молодые парни с культями вместо рук и ног, некоторые совсем юные, с полудетским выражением лиц, на которых лежала печать близкой смерти.

И сразу на нас, которые могли ходить и которые были приставлены к ним и должны были для них что-то делать, как лавина обрушились мольбы, просьбы, требования.

«Санитар, утку!

«Санитар! Врача мне!»

«Санитар, судно!»

«Санитар, повязку поправь!»

«Санитар! Санитар! Санитар!..»

«Санитар! Новый?» — спросил откуда-то появившийся старшина, наверно, командовавший всеми санитарами, — пол вымой в коридоре!»

Мне дали ведро, тряпку, показали титан с горячей водой. Сняв верхнюю одежду в боковой комнате, где ютились санитары, я принялся за работу. Ползая на коленях и действ одной рукой, я скреб заскорузлый пол, потом выносил и мыл утки, поправлял повязки и постели, а к вечеру разносил миски с жидкой продельной кашей. Кормили раненых два раза в день все той же неизменной кашей, по маленькому половнику на человека, так что каша едва прикрывала дно миски… И, по-видимому, несмотря на весь ужас здешнего бытия, голод довлел над всем.

… Мы спим на полу, прижавшись друг к другу, в комнате санитаров. Тепло. Это благостное чувство, хотя в тепле нестерпимым становится зуд от вшей. Но тепло. Это какой-то пробив жизни. А с рассветом снова идем в палаты к их измученным умирающим, мертвым обитателям и делаем для них, что можем. Только в одной из небольших палат не было тесноты. Там умирал раненый офицер, заболевший столбняком. Он кричал день и ночь. Туда не помещали других из-за опасности заражения. Через день он затих. Мне и другому санитару было приказано убрать труп и вымыть помещение. Мы провозились целый день, так как мой напарник был пожилой, крайне измученный человек из ополченцев. Мы тянули тело на носилках через весь коридор… В конце коридора была небольшая дверь, а за ней холодная длинная комната, вся заполненная трупами. Но нам нужно было идти дальше, тащить нашу ношу через широкий двор к большому земляному валу, черневшему в отдалении. За ним был глубокий обширный котлован, наполовину заполненный мертвыми телами. Туда мы и сбросили умершего.

… Потянулись дни, день за днем в этом пристанище смерти. Моя правая рука постепенно разрабатывалась, к счастью, у меня не была задета кость, осколки вошли выше правой лопатки и прошли по мякоти вдоль хребта. Один из них, самый крупный, сидел на ребрах и причинял мне много неприятностей, но рука была цела и действовала все более и более уверенно.

Работали мы с утра до вечера. Мы обязаны были поддерживать относительную чистоту в помещениях, топить печи и осуществлять первичный уход за ранеными, которые все были в тяжелом состоянии и среди которых не было ни одного выздоравливающего. Они все умирали. Не только от ран. От голода. Нескольким нашим военным врачам, по-видимому, удалось вытребовать у немцев эту последнюю уступку для раненых солдат. Госпиталь. Но это была иллюзия. Это был госпиталь смерти.

Особенно тяжело было смотреть на молодых солдат, почти мальчиков, раненых тяжело и безнадежно. Юные донельзя истощенные лица, огромные детские глаза с невыразимой тоской в них. «Ноженьки, мои ноженьки!..» — этот полукрик полустон до сих пор звучит у меня в ушах, пронесясь сухим ветром сквозь годы и годы…

Было все. Обходы врачей. Перевязки. Была ложь, что увеличат пайки, отправят куда-то на поправку… Врачи, такие же истощенные и серые, как их пациенты, поддерживали иллюзию. Верили ли им? Боже мой, как хотели верить! Ведь это единственное, что им оставалось…

Голод. Он нарастал день за днем. Мысли о еде превращались в навязчивую манию. Начали одолевать голодные сны. Всю ночь снились столы, уставленные разной едой, и я ем, не подчиняясь жгучему чувству голода и не испытывая удовлетворения.

Усилились морозы. Выпал глубокий снег, и уставилась ранняя ноябрьская зима. Как же жили там, на территории основного лагеря в промороженных бетонных казематах недостроенного завода?

… В глубине обширного огороженного двора, на котором располагался госпиталь, за котлованом с трупами, в низине стояли две небольшие полуразрушенные хозяйственные к стройки.

— Шкуры там лошадиные… — шепнул мне как-то один санитаров, сумрачный пожилой солдат, тот самый, с которым мы вначале мыли столбнячную палату. — Если поджарить кусок на костре, то есть можно, ничего…

И вот вечером я спустился в низинку. Там действительно тлел небольшой костер, вокруг которого сидели, нахохлившись три человека.

— Вон поди в тот сарай, — указал мне мой знакомый, — там увидишь.

В темноте сарая я действительно различил груду сыр лошадиных шкур, которые хозяйственные немцы, по-видимому, содрали с павших лошадей. Шкуры замерзли и с трудом поддавались ножу. Но все же удалось отрезать небольшой кусок, с которым я вернулся к костру. Положив шкуру на угли, а начал ждать, время от времени поворачивая ее с боку на бок. Шкура скорчилась, скрючилась, свернулась в трубку. Когда она начала загораться, я вынул ее и попробовал есть. Она была совершенно несъедобна, однако её маленькие участки поддавались зубам.

Время от времени я совал ее снова в огонь, обжигаясь и сплевывая уголь, пытался нащупать мягкие участки. Это была не еда, конечно. Но это было что-то, какой-то удовлетворяющий на минуту самообман, какой-то проблеск. Солдаты молча наблюдали за мной.

— Да, не та еда, — как бы про себя сказал один из них, — околеем мы все здесь, братцы, на немецких харчах…

— Погодь, погодь хоронить-то, бабушка на-двое ворожила, — отозвался другой солдат. — Вот нажмут наши… А ты думаешь, легко-то немцу по холоду-то? Вот давеча заходил ефрейтор ихний. с доктором они балакали по-немецки, туго им, по всему видать туго…

— А как Москва? — спросил я.

— Как Москва? — повторил он. — Ежели б взяли, то шуму было бы… Топчутся они там, топчутся… Смотри, какие снега выпали. Технику они гонят, да всё одно, снег нам на пользу…

— Да, — отозвался первый солдат, — ты, я вижу, собираешься выжить, недаром шкуры-то жрешь…

— Уйти трудно, — сокрушенно заметил мой знакомый, — забор, охрана… Да и в городе, куда здесь подашься? А по дорогам патрули, да и полицаи…

— Набрали же где-то гадов…

— Да, уголовники, за пайку хлеба пошли…

— Вот кому бы первую пулю…

— Нет, ребята, — повторил первый солдат тихо, — гадай, не гадай, а наша судьба ясная, — он кивнул в сторону котлована, — не сегодня, так завтра…

Да, надежды по существу не было. Как вырваться из этого ада, из этого потока смерти, который неудержимо влек нас? День за днем мы жили в этом доме, помогали людям, которым было хуже, чем нам, в душе что-то заледенело, она уже не реагировала столь остро на страшные сцены человеческого отчаяния. Мы возились с грязью, кровью и зловонными испражнениями. Мы таскали легкие, словно высохшие трупы и сбрасывали их в котлован, который медленно, но верно наполнялся.

Я начал слабеть. Какое-то ватное бессилие наползало как туман, брало за горло, приковывало к месту. Ноги переставали твердо держать, я падал при переноске тяжестей, что вызывало упреки и брань товарищей. Слабость нарастала с каждым наваливалась на меня какими-то мутными волнами, и в такие минуты я не мог сдвинуться с места.

— Санитар! Санитар!.. — до меня этот крик, настойчиво повторяющийся, долетает как бы издалека и, стоя на коленях на полу с мокрой тряпкой в руках, я чувствую, что все тело словно налито свинцом.

— Санитар!.. Санитар!.. — крик повторяется снова и снова и, делая неимоверные усилия, поднимаюсь и иду в палату к безногому парню, который лежит на грязной простыне, отбросив одеяло, широко раскинув страшные культи ног, и ругается и плачет одновременно.

— Санитар! Утку мне! Утку!..

Я подаю ему утку, помогаю ему, стараясь не глядеть в его глаза, мокрые от слез, горящие такой болью, такой безысходное тоской, какую, кажется, не в силах вынести человек.

… Они умирали тихо. Чаще всего они не просыпались утром, и в рассветных сумерках санитары несли иссохшие тела в котлован. На освободившиеся места поступали новые раненые и больные из основного лагеря. Для них это был какой-то проблеск надежды. Проблеск, который никогда не разгорался в зарю.

… Шли дни. Далеко ли еще идти?..

— Будешь сопровождать этого больного в барак для легкораненых», — сказал врач в очках, внимательно глядя на меня. — Немецкий солдат пойдет с вами. Возьми повязку. — Он протянул мне повязку с красным крестом. — Назад не возвращайся. Как легкораненый останешься тоже в бараке. Он знает, — кивнул врач на стоявшего невдалеке немца.

Повязав повязку, я подошел к солдату на костыле с перевязанной ногой. Он оперся на мое плечо, и мы пошли в сопровождении немца. Охрана беспрепятственно пропустила нас.

… Несколько больших деревянных домов, расположенных вдоль улицы, были отгорожены от нее высоким забором. По-видимому, это были жилые дома, покинутые жильцами2. Здесь помещались ходячие раненые, которые могли сами обслуживать себя и не нуждались в стационарном уходе.

Через темные сени мы вошли в низкую закоптелую комнату. Вдоль стен стояли нары, устланные соломой. На них вповалку лежали люди, прикрытые шинелями и каким-то тряпьем. Слева возвышалась русская печь, справа находился небольшой закуток, в котором стояли стол и скамейка.

Немец ушел. Я нашел свободное место между двумя лежащими солдатами и взобрался на нары. В комнате было тепло и слегка пахло дымом. Раненые лежали тихо, изредка перебрасываясь словами. Теперь я понял значение того внимательного взгляда, которым окинул меня врач там, в госпитале. Это был акт милосердия. Он с таким же успехом мог отправить меня обратно в лагерь. Но среди этой общей смерти он решил подарить мне жизнь, пусть ненадолго, на дни, недели, но подарить жизнь и надежду…

Я снял ботинки, потом куртку и подложил ее под голову. Это был отдых. Минута, две, три, десять. Это был покой, в котором так остро нуждалось измученное истощенное тело. Сон сковал меня.

К вечеру пришла медсестра. Заскрипела дверь, и в облаке пара появилась маленькая девушка с большой медицинской сумкой, украшенной красным крестом. Она сняла шинель, шапку-ушанку и приступила к перевязкам. Это была первая женщина в военной шинели, которую я видел со времени пленения. Она промывала раны, меняла повязки. Единственное лекарство, которое она использовала, была марганцовка. «Сестренка… Сестрица…» — обращались к ней раненые, и каждый изливал свои жалобы. И я понял, что она была для них словно окошке, маленькая женщина, самоотверженно исполняя свой долг в этой карусели смерти. И с каждым она говорила, и каждого утешала, улыбаясь им своими бескровными губами.

Вскоре после того, как она ушла, снова открылась и появились два солдата, несшие небольшой военный бачок. Всем обитателям барака было роздано по небольшому половнику жидкой каши из продельной крупы. Это было даже меньше, чем мы получали в госпитале. Голод. Все та же голодная смерть царила здесь.

Потянулись дни. Они были однообразны и достаток спокойны, если не считать неопределенного и тревожащего будущего и постоянного, неотступного чувства голода.

— Чтобы сохранить силы нужно больше лежать, лучше спать, — сказал как-то мой сосед, пожилой человек с седеющей шевелюрой и глубоко врезанными морщинами на небритом лице. — В германскую войну я тоже был в плену, мальчишкой еще. Там тоже так, кормили впроголодь, миску баланды с брюквой и все… И старались больше лежать, когда не гоняли на работу, конечно…

Первые дни я пребывал в каком-то забытье. Я спал, спал, и мне грезилась еда во всех видах, изобильная, манящая но всегда ускользающая. Центральным событием дня была выдача каши. Этого события, которое происходило в 3-4 часа дня ожидали с мучительной истомой. Большинство разговоров вертелось вокруг этого. С утра топили печь и кипятили воду в общем ведре. Вода согревала, утоляла жажду и в какой-то степени голод. Через два дня на третий, а иногда через день приходила сестра Тоня и делала перевязки.

Дом, в котором помещались раненые, был окружен истоптанным садом с обломками каких-то кустов, выглядывающих из-под снега. Вскоре я обнаружил, что среди них были смородина и малина. Набрав ветвей с почками, я принес их в дом и предложил заваривать вместо чая. Мое предложение было встречено с недоверием, но потом это понравилось, и с тех пор мы каждое утро пили этот настой.

1 В Вязьме было три лазарета для размещения раненых пленных. Невесский скорее всего описывает лазарет в бывшей железнодорожной больнице на Красноармейском шоссе. За домом 7б (зданием больницы) и пятиэтажкой — дом 9 находится ров с захоронением погибших пленных красноармейцев.

2 Судя по дальнейшим описаниям эти дома находились в районе бывшего маслобойного завода Лютовых на Верхней Калужской улице. Сейчас на этой территории Вяземский завод синтетических продуктов улица 25 октября, дом 55.

gistory.livejournal.com

Добавить комментарий